18:04 

Записки бывшего ребенка

Дейдре
А еще у меня душа и ресницы красивые (с)
"И не помогут тебе Двери восприятия,
И не отмажут ни Генон, ни Ги Дебор, ни Маркс"

Декриминализация домашнего насилия - страшная штука. Тем более страшная, что я часто читаю и слышу всякое в духе "не жалейте розг". Не то чтобы писать такое легко... Просто в эпоху постмодерна читатель упивается своим положением со-творца, он может позволить себе отнестись к автору снисходительно, ведь истина в глазах смотрящего. Текст, который не вписывается в эту линию вызывает недоумение. Даже если тот текст суть окружающий мир во всей его непростоте и, порой, неприглядности. ...Истина в глазах смотрящего... Но кто же смотрит?
...Девочка, сидящая на ступенях. Что ты делаешь? Смотрю аниме. А почему не читаешь книжки? А книжки это или скучно, или больно. Умная девочка, наверное умнее меня...
Сеть порой приносит поразительные судьбы. В этом рваном как рана тексте есть то, что почти утрачено современным читателем: непоправимость зла. Причиненное зло нельзя отмотать назад. Нельзя переписать финал и, с чувством выполненного долга, пойти пить пиво. Три варианта, каждый из которых вырастает из огромного концентрированного зла.
Этот текст не может оставить равнодушным. Он повергает в ужас, застравляет скрипеть зубами от безысходной боли. Это усиливается очень точными рисунками. Если на первых порах сознание пытаетя закрыться, перейти к интеллектуальному восприятию, то рисунки кричат о том, что здесь не может быть ни пониманий, ни оправданий. Зло есть зло. Только так. И никакого постмодерна.
Что в остатке? Ужас. Ужас от осознания того, что это может случиться с каждым. Застрахованных нет, органы опеки, при всей шумихе вокруг них, крайне редко посещают полные семьи и еще реже принимают меры, а если и принимают, то эти меры порой крайне травматичны для ребенка.
Это не должно повториться. Это может повториться. Это может случиться с каждым.
Дети должны быть любимы. Счастливы. Дети не должны жить в аду. Взрослые тоже не должны, но у них хотя бы есть выбор. Какой выбор у ребенка? Его нет.
Текст невозможно забыть. Точность образов при сюжете, намеченном лишь штрихами, пробирается под кожу. Каждый день перед глазами вспыхивают отдельные фразы, образы, слова.
Это не должно повториться.
Никто не должен страдать так.
Это не история, это огромный вопрос, ко всем нам.
Вопрос, на которые не может быть формального ответа.
Страшная вещь.
И я просто оставлю это здесь.

На открытом сердце
Без кожи
На лезвии ножа
Записки бывшего ребенка


Несколько десятков лет меня не трогала эта проблема. Ни воспоминаний, ни эмоций, ни боли. Пока совсем недавно меня не настиг триггер. И я начал вспоминать. Сначала вспоминать. А потом пришло понимание, как далекая детская травма меня изменила. Изменила траекторию, по которой должна была пойти моя жизнь.
Триггер – некий образ, который связывает в жесткий клубок память, эмоции, само поведение. Случайно оброненное «не порежься» внезапно вызвало образ того самого ножа, которого я боялся почти десять лет. Черная квадратная ручка из шероховатого пластика, закругленное лезвие. Картинка, которая становилась все четче и четче. Наточенное лезвие; я видел каждую зазубринку от точила. И потом…
…он погружался в кровавую пелену, тонул в ней. Растворялся. И возрождался снова, проступая, словно всплывая на поверхность. До боли блестящим. Раз за разом. Зациклено. Я проваливался и ни о чем не мог думать. Словно в коконе. Не пошевелиться, не крикнуть «Хватит!».
Возникло навязчивое желание увидеть тот нож. Не похожий, а именно тот. Его не было. Нарисовать?
Страх… Готовность придумывать отговорки снова и снова: нет бумаги, карандаша, времени, не то настроение. Только чтобы не начать делать это. Не увидеть его снова. Пусть он останется далеко. Там, где есть сейчас – вонзенным в мои воспоминания, до которых больно дотронуться.
И тогда заморозка спасает. Услужливая память не дает вспомнить, забивая любые связки этой реальности с той, другой.
Звякнула личка. «Тайро!», - теплая мысль, выдернувшая из навязчивого образа. Смешной и милый человек. Мой человек. Я знаю, что ее зовут Дашка, знаю, но мне нравится называть ее ником. Наверно, потому что он для меня вмешает много больше, чем «Даша». Имя, которое носят слишком многие, чтобы его можно было выделить в нее. В этот фейерверк эмоций, слов. В ней что-то от «тайны», только уж скрытной никто бы ее не назвал. Светящаяся и светящая. Открытая, разгоняющая туман. Тайна для меня в другом. В том, что она подталкивает к поиску.
Когда-то давно мы долго-долго с ней беседовали о доверии. «До-веры». Или «вера до последнего»? Сначала верить человеку/в человека, а потом, если вскроется обман, отправить его за пределы своего круга или по мере того, как он доказывает делами, вводить его в круг? Не помню (да и неважно), к чему мы тогда пришли. Мне просто хотелось спорить о том, о чем никогда раньше даже не приходило в голову разговаривать. Проговаривая на ходу рождающиеся аргументы, я начинал понимать себя лучше. Тайна настоящего себя – вот что такое «Тай» в ее имени. И солнце, от нее всегда очень много солнца.
Привычное «Чо-как?» для нас – не дежурные фразы начала разговора. Это – предложение выбора. По сути, уже сказано, что у меня не стряслось ничего нестандартного и я вполне ровно себя ощущаю.

Навязчивое желание нарисовать, хоть как-то обналичить тот нож. Но только тогда, когда под рукой нет ни карандаша, ни бумаги.
Два долгих месяца носил его с собой, то «царапающее». Оставленное «на потом» дело – нарисовать.
Вспоминал ли о нем, когда была рядом бумага и карандаш? Да. Всегда. Это как помнить о сломанной ноге, постоянно зудящей под гипсовой повязкой, затрудняющей все, делающей привычные дела сложновыполнимыми.
Сегодня.
Оказалось, что на моем столе с утра появился черный карандаш…
Триггер ударил в висок: сейчас.
Это больше не может быть отложено. Возьми…
Срочными внезапно стали дела, для которых дедлайн исчислялся неделями.
Что ты чувствуешь? Возьми бумагу! Рисуй! Сначала нож «лег» боком. Похож? Да. Только мешает не тот, что в моем видении, ракурс.
изображение

Пишу, пытаясь объяснить себе, что «не так», почему «не то», хотя черный карандаш на ручке вызвал учащенное сердцебиение. «Развернул». Ручка длинновата. Да и лезвие непохоже по длине.
Ластик, карандаш, раскрашиваю… Оно
Сердце колотится о ребра, ладони стали мокрыми, вытераю о футболку и замечаю, что кисти дрожат…
Пауза. Пока дальше не могу.
Опять невозможно оторваться. Тайро затянула в обсуждение, которое не должно прерваться, пока не будет выкопан тот самый бриллиант истины, пусть и неограненный.
Звонок. Вздох и отвечаю на автомате, даже не глянув, кто обо мне вспомнил.
Лешкин голос вернул в реальность и сразу четко сформулировал, что надо.
Странно. Мы виделись буквально полчаса назад, он подвозил меня с работы, но разговор заканчивать не хочется.
Друг. Есть ли у меня кто-то ближе? Четкая речь, как и весь Лешка. Подтянутый, немногословный. Надежный. Одного взгляда достаточно, чтобы понять это.
Своим присутствием – уже снимает напряжение или излишнюю эмоциональность. С ним спокойно надежно и как-то правильно, что ли. Ощущение такое.

Как все по-разному!

Последнее время показывают странные сны. Конечно, я не сторонник девицы Ленорман, но…
это же мозг, обрабатывая проблему, возникшую накануне, так пытается достучаться. А как? Словами писать? Жестами? Вот, бедолага, и выискивает триггер-образы, которые будут способны ассоциативно достучаться до носителя (меня).
Шел как-то по весне по улице после агрессивной командной работы. Навстречу – «собачья свадьба». «Совокупность собак,» - мелькнула мысль. Успел уловить ее за хвост и согнулся от смеха: профессия… Так работает мозг.
Первый был странный. И не только потому, что я его запомнил. Потому что он был слишком реалистичным, но не реальным. Все, до деталей, как в жизни. Кроме поведения основных действующих лиц.
Лешка попросил перегнать его джип куда-то. Я перегнал, но… тут начинается не-реальность.
Не закрыл дверцу, ключ вообще положил в непонятно чей случайный блокнот…
… На расстоянии, но в пределах видимости. Лешка подошел за ключом. «Он там,» - показываю рукой.
И дорогу преграждает похоронное прощание. Гроб. Люди. Незнакомцы. Не трогает, но чувствую свою неуместность. Пригнувшись, чтобы казаться меньше ростом (ага, как же!), пробираюсь через толпу замерших с опущенными глазами. Были свечи? Не помню, но руки сцеплены были.
Блокнот, из которого торчит ключ. Два голоса сзади: «Ха, лошарик!».
В действительности я бы не обратил на это внимание, но тут, во сне…
Резко и агрессивно (холодно фиксируя, что злости при этом – ни на грамм) разворачиваюсь, удар по затылку одного правой, второго – левой лбом о стену и шаг назад. Не глядя на них – разворачиваюсь к Лешке и протягиваю ему ключ.

Что это было, подсознание?
Фиксирую нового себя:
- принять то, что я был неаккуратен с другом (незакрытая дверь машины);
- то, что меня не касается, меня не волнует;
- не позволю глумиться над собой (агрессия, готов на ответ «с перебором»).
Как тебе это зеркало, Jeck?

Странный предмет – зеркало. Когда-то меня поразила одна байка. Вот ее суть. Человек видит через окно мир. Но добавь к стеклу серебра – и оно превратится в зеркало, в котором только отражение. И вывод: деньги делают из человека эгоиста.
Ну-ну. Человек всегда эгоистичен. Что бы он ни делал – во главе всего – только его желание найти самого себя.
Кровь наплывает на ножи, почти растворяя его, поглощая. Бурлит, кружит водоворотом, пузырится… И снова всплывает тот нож. Чистый. Без следов крови. Чуть поцарапанное лезвие, черная ручка. Белое – черное, белое – черное…
Как тот шелковый мамин костюм. Я не любил его. Потом не любил. Особенно – за тот зашитый шок. Короткий. Не более трех сантиметров. Сзади. Справа.

Вот я это и сказал. Еще шаг.
Еще одна точка замерания. И барабанная дробь в груди. Бицепсы подергиваются и в голове звенит пустота.
Не хочу думать, не хочу вспоминать. Не хочу!
Но действий требует бешено колотящееся сердце. Идти – уйти, беспокойные руки мнут лоб, пальцы с силой давят на кожу. Шрамики.
Мышцы спины словно стали корсетом. Зажаты.
Действия! Действия! Действия!
Сам же всегда говорил Тайро: «Хочешь изменить состояние – потянись!». Потягиваюсь. Но этого мало. Надо больше. Тело просит отключить мозги, забрав по максимуму энергии. Где вы, горы мои?!
Мама тянула меня за правую руку. Было непривычно, странно, страшно…
Левая у нее была свободна. Сейчас – только левая. Правой она держалась за правый бок, пытаясь остановить хлещущую кровь, мгновенно пропитывающую тот шелковый костюм, который я так не любил.
Рисунок за рисунком, нож становился все более настоящим. И стали всплывать первые воспоминания – подробности.
Рука, держащая нож. И ощущение мертвящего ужаса.
изображение
Понимаю, что означает «ноги онемели». Только ощущения, которые возникают – далеко не полные. Никто не говорил, как при этом перехватывает дыхание из-за судороги, которой скручивает все кишки. А руки – наоборот – сжимаются в кулаки.
Я засыпал. За окном еще светло. Лето же. А мне всего пять лет. Тепло. Я даже не под одеялом, а всего лишь под легким белым покрывальцем. На нем выбиты какие-то крупные тоже белые цветы. И я почти заснул.
Как удар – напряженные голоса. Не громкие, но очень напряженные. Я это слышу. Я резко сажусь на кровати и, стараясь не издавать даже шороха, спускаю ноги вниз. До пола не дотягиваюсь. Надо сейчас будет очень тихо спрыгнуть. Тапочки обувать не буду, потому что в них могут быть слышны мои шаги.
Получилось. Крадусь к двери. Она приоткрыта, но мне в щель ничего не видно. Прислушиваюсь, но слов не разберу. Вскрик. Мама!
Звук падающего предмета. С звяканьем, словно железом. Тяжелый топот убегающих ног.
Приглушенное завывание, короткое, с болью в голосе, звук капающей жидкости.
Все в одно мгновение.
Мои ноги вынесли меня за дверь. Я не понимаю, как это произошло, а после увиденного…
Посреди кухни на полу лежит тот нож, рядом стоит манна. Она тут одна. Левой рукой опирается о стол, а правой держится за бок и сквозь пальцы, пропитывая бело-черный костюм, стекает на пол красная-красная кровь.
Белое-черное-красное. И красное побеждает, превращая в себя все белое. Черное же становится еще ярче.
Но наутро оно превратилось в засохшую «ржавчину», в которой больше было от крови, чем от черного цвета.
Кровь.
Боюсь ли я вида крови? Нет. Я боюсь того, как она появляется. Сначала просто человек, а потом – прокол, порез, любая рана – и вот он уже теряет свою цельность, словно сама жизнь уходит.
Кровь несет жизнь. И ее уход означает смерть.
Мама, увидев меня, резко разворачивается, чтобы я не видел этой крови.
Она растеряна, испугана, ей страшно. За меня. За парализованную бабушку. И за себя. Но только потому, что она за нас отвечает. Мы от нее зависим.
И она должна предпринять что-то очень быстро. Решить, что и сделать.
Бабушке было страшно. Очень страшно. Но она не понимала, что происходит и объяснить ей было невозможно. Сколько себя помнил, бабушка говорила только одно слово: «Нека». Мое имя. И так называла всех. Мама рассказывала, что до болезни она так называла меня, новорожденного. Потом она заболела, все остальные слова ушли и остался только я, Нека.
Испуганные глаза бабушки стали чуть спокойнее, когда мама появилась в дверях ее комнаты. «Все нормально, мы ненадолго отойдем».
Бабушка не видела кровавого пятна. Наверно, у мамы это получилось интуитивно. Вряд ли ей в этот момент было до рассудочных действий.
На бегу.
Мы не успели обуться. Как были – я босоногий, в трусиках и маечке, мама – в окровавленном костюме – выбежали на улицу.
Наверно, мама знала, куда мы бежим. Вряд ли. Потому что сначала мы побежали в нелогичную (сейчас это понимаю) сторону.
Бежать было трудно. В непривычные к прогулкам босиком ступни впивались камешки. Я запинался.
Маме было еще труднее. Она время от времени останавливалась, чтобы попытаться взять меня на руки. В это время я прибавлял ходу. Ей было больно, я это чувствовал.
До маминой сестры было далеко. Ее племянница (почти ровесница) жила с семьей намного ближе. И у нее был телефон. Они жили в противоположных направлениях.
Куда мы бежим? Два квартала я не мог этого понять. Не туда и не сюда. Ровно между ними.
А потом мы развернулись к тетушке.
Далеко. Очень далеко. Для пятилетнего ребенка и раненной женщины. Почти полтора километра.
Снова сон, который даже себе я рассказывать не хочу…
Компания. Знакомые незнакомцы. Легкое общение. Еще более легкий флирт. И ее внимание. Улыбка. Лукавая и явно притягивающая. А еще у нее были красивые глаза и ресницы. Очки не мешали: для меня это скорее возбуждающий маркер (+10 к IQ), как говорит Егор.
Утонул в ее глазах… странно, но самая приятная часть этого сюжета внезапно пропущена сном, но я понимаю, что мы стали ближе. «И что у тебя с труселями?» - пренебрежительно-брезгливо…
Угу. Спасибо, подсознание. Страх быть отвергнутым. Опять про доверие?
Тогда выход-то только один: не подпускать близко и не открываться. По-настоящему. «Под кожу» - переживу. Но не на открытом сердце. Там без наркоза – никак.
И что же ты, мое подсознание, готово мне предложить в качестве наркоза?
Как перестать чувствовать боль? Хотя бы свою?
1. Не бередить и ждать, пока пройдет?
Но причина-то сама не исчезнет.
2. Не позволять прикасаться?
А если уйдет глубже, изменит меня, блокируя рациональные алгоритмы поведения?
3. Вскрыть и вычистить.
Тогда, похоже, именно этим я сейчас и занят.
Продолжу.
PPS. Хе, дополнительный стимул писать подкидывает подсознание.
Все время оглядывался, боясь увидеть его…
изображение

Остыл. Разложил поле паззлов-воспоминаний. Логика сопротивляется. Что-то не так. Но что?
Разматываю сначала. Приглушенные крики. Были. Колотящееся сердце. Страх издать звук, торопливость. Босые ноги попали на тапочки. «Я тихо,» - фиксирую. Дверной проем. Приоткрытая дверь.
Вот оно. Я не мог не видеть. Я видел!
Темнота и вой. Мозг ставит блок, не пускает. Страх отговаривает: «Ну, нет, так нет. Видимо, не стоит».

Я знаю, что есть во мне это – сквозь закрытую дверь. Добиваться, когда все против меня. Дофамин выплескивается, сигналя: «Уже близко. Там то, что тебе нужно. Иди!».

Нужно ли? Что даст это воспоминание?
Я смогу его рассмотреть. Да, это больно. Но я смогу и выделить то, к чему оно привело. Изменить угол зрения. Исправить многие маркеры прошлых событий от кортизола, гормона предостережения. Избегания, в конечном счете.
Перекрасить их хотя бы в нейтральные цвета. Отследить и уничтожить разрушительность их влияния на мысли, чувства, поведение.
Да, это мне нужно.
Длинная неделя замирания. Подсознание пытается освоить, что сознание требует действий, которые точно будут болезненны.
Сегодня.
Сон. Снова попытка моего внутреннего интуита достучаться до меня образами.
Темная комната. Едва проступающие силуэты предметов. Где я?
В комнате бабушки. Я не вижу, но знаю, что ее нет. И никого нет в квартире. Только чье-то присутствие за окном. Настороженное. Если я раздвину шторы – мы увидим друг друга. Сразу. Друг или враг? Помощь или вред? Если я раздвину шторы – я буду беззащитен. Раскинутые руки. Штора… распятие?
Рывком. Слепящий свет. Колючий до боли. Я не увидел того, кто был по другую сторону стекла. Стекла.
Не шторы. Резко открытые глаза.
Кто там был?
Зеркало…
Первое пятно, которое я увидел из памяти – его спина в слепящее голубой рубашке.
Высматриваю на бегу человека. Или голубое пятно. Нет.
Голубая рубашка. Рука метнулась к столу, на котором лежал нож…
Из-за плеча – мамина кудрявая голова.
И замах. Снизу вверх… мамин вскрик. И рука медленно занесена для второго удара.
Не понимаю, что происходит
- Нет!
Он оглядывается. Стиснутые губы, желваки, зажатые щелочки ненавидящих глаз. И разворачивается в мою сторону.
- Нет!
Мама хватает его за свободную руку: «Беги!».
Он вырывается и бежит. Мама обессилено опирается рукой о стол, второй зажимая рану.
Стена. Не могу пробить ее. Блок памяти.
Он что-то говорил. Кричал. Мне или маме. Не помню. Пока не помню. Но это важно. И я обязательно вспомню все. Пока это так. Чувствую, что за этими ложными воспоминаниями – уже близко – истина.
Триггер. Мне больно говорить «нет». Как многим. Но сейчас это – мой триггер.
Босые ноги бегут по маленьким камешкам. Больно. Я не смотрю под ноги. Я оглядываюсь, стараясь увидеть голубое пятно.
Тетушка в шоке, но быстро принимает решения. Пытается остановить кровь у мамы, зовет дядю Вову, чтобы он выводил мотоцикл.
изображение
Я сажусь на крылечке. Обо мне забыли. Ступням больно. Я не смогу сейчас зайти в дом. У меня грязные ноги. Из сада на всю эту суматоху появляется встревоженная сестренка. Она уже взрослая. Ходит в школу. Ей 9 лет. Желто-зеленое платье в разводах-огурцах изображение, выцветшие белобрысые волосы забраны в хвост. Иринка бегом приносит ковшик воды и выплескивает его на мои ступни. Они оказываются порезанными стеклом во многих местах, но от зеленки или чего-то подобного я отказываюсь – иначе я испачкаю пол, а я должен быть рядом с мамой.
Дядя Вова уже открывает ворота и выводит мотоцикл, тетушка поддерживает бледную и пошатывающуюся маму, а Иринка напяливает мне на ноги свои тапочки. У них нет задников, потому что они ей уже малы, но это все, что на меня можно было напялить. Серые. С желтыми крапинками. И обрезанными пятками.
Тетушка не хотела меня брать. Места не было. Но попробуйте меня оторвать от мамы, в которую я вцепился.
Нас посадили в коляску. Меня била дрожь, а мама пыталась успокаивающе улыбаться, но губы кривила боль.
Травмпункт. Меня оставили в коридоре с дядей Вовой, он похлопывал меня по плечу, приобняв и прижав к себе.
Сумрачный темный и холодный коридор. Холодные кушетки из коричневого козжзама. На кушетке напротив – шов, словно кто-то ее порезал ножом…
Тетушкин голос из-за дверей. Она кричала(!). за всю мою жизнь – это был единственный случай. Она требовала, чтобы сначала врачи оказали маме помощь, а потом уже заполняли все бумаги.
Тетушка. Ярко-голубое платье с красно-белыми цветами. Дядя Вова – желто-коричневая клетка на рубашке.
изображение
Все было неправильно. Все было незнакомо и страшно. Тетушка меня любила обнимать и никогда не кричала. И вообще – была очень доброй. А дядя Вова – никогда не обнимал, но всегда говорил с улыбкой: «Как жизнь, Жека-умека?». И мама всегда была рядом. Все сейчас не так. Страшно.

Тетушка вышла и не вопрос дяди Вовы «Ну, как там?», кивком показала: «Давай выйдем», а вслух: «Съезди домой, надо кое-что привезти». Я прислушивался к их разговору, но только одна фраза долетела до меня, когда тетушка сказала, с трудом подавляя гнев: «Из-за этих бумажек человека чуть не потеряли!».
И тут я взвыл.
Беззвучно. Чтобы не расстроить маму. Уткнулся лицом в угол – и выл. Заткнув рот кулаками. Слезы, сопли и слюни – все смешалось. А я таращился широко открытыми невидящими глазами в угол – и выл. Захлебываясь от страха. Поскуливал и выл.
Дыхание сбивалось, меня тряс озноб, а я выл.
Из-за двери, в которую ушла мама, громкий голос позвал тетушку. И почти одновременно хлопнула входная дверь. Она вернулась, чтобы снова оставить меня одного.
Я ничего не слышал. Страх заблокировал все восприятие. «Справляйся сам,» - вот что прокричала мне в уши реальность. И я это услышал.
Тетушка вернулась, устало опустилась на кушетку рядом со мной, попыталась притянуть к себе, но я еще больше сжался. Она погладила меня успокаивающе по спине и, видимо, почувствовав, как я сжат, как дрожу, силой развернула к себе. Увидев мое лицо, почти отшатнулась… Нет, метнулась за помощью.
изображение
Кажется, мне дали воды с какими-то каплями. Я не люблю запах пустырника.
Я начал мерзнуть. На улице уже потемнело. Тетушка обняла меня и гладила по голове.
Я вырвался и снова уткнулся в угол.
Вернулся дядя Вова. Он привез какую-то одежду. Тетушка попыталась всунуть меня в сестренкины желтые шорты с голубой кромкой и братикову рубашку. Льняную. Салатную. С вышитым штурвалом на кармашке. Братик был еще старше Иринки; у него просто уже не водилось шортиков.
Тетушка уговаривала, что их из-под рубашки и не будет видно. Нет. У нее получилось только закутать меня в легкий песочного цвета плащ, который был привезен для мамы.
В нем можно было спрятаться. Не видеть. Еще бы не чувствовать. Казалось, вот-вот вой сможет облегчить.
Нет.
Не люблю льняные вещи.
Сон продолжился через несколько ночей с того же самого места.
Свет. Слепящий и завораживающий, втягивающий внутрь себя. Казалось, что он пытается осветить всего меня изнутри. Всего сразу. И все, что было для меня важного, счастливого и горького.
И в центре сидел маленький мальчик. Боящийся всего до паралича. И именно поэтому готовый в любой момент броситься на свой страх.
Адреналин – всего лишь «пища» для норадреналина. Страх – всего лишь источник ярости. Но для того, чтобы она вызрела, необходим гормон избегания – кортизол. И только наши нейронные программы дадут сигнал, чего я хочу избежать: последствий ситуации или действий.
Мне нужно было его рассмотреть поближе, но стена света не пускала, замуровав внутри границы. Я еще не там, но уже и не тот, что был раньше. Я готов взглянуть в лицо своему страху, расчленить его, чтобы понять, как он отзывался на моих мыслях, эмоциях, поведении все эти годы, создав из меня то, что я есть сейчас.

Рядом лежит нож. Нет, не тот, совершенно непохожий, но он притягивает взгляд, просится в руки и под карандаш.

Идеально отполированная сталь лезвия отражала мой глаз… точнее – только зрачок.
И новой вспышкой пришло понимание: «Всмотрись в себя».
Каждый поступок – эффект бабочки. Он изменяет меня, мое отношение к…, мои мысли. Программирует на следующий поступок и то, что я вижу вокруг. Как оцениваю.
Безусловная вера или отсутствие. «Почти», «немного», «чуть-чуть» - не для нее. Нельзя почти верить в человека. Или веришь, или нет. И нет тут полутонов. Идти от веры в человека или от неверия? Что вижу? Что помню? Что могу вспомнить? Сезам, откройся!
Тупик. Дальше дороги нет. Но я должен. Мне это нужно. Эта стена. Она не пускает вперед. Как ее взломать? Силой мысли? Думать, пытаться вспомнить или логикой достраивая отсутствующие фрагменты, искать слабое место в стене, чтобы блок ушел?
И это – единственный вариант.
Бреюсь, вглядываясь в свое лицо. Тревожное, словно что-то забыл. Вспомнить бы, что? «Всмотрись в себя»… Что это значит?
Закончил бритье и опустил глаза вниз, чтобы положить на столик бритву. Взгляд скользнул вниз и зацепился за червяка шрама на ребре. Я его обычно не вижу. Не помню о нем. Откуда он, этот шрам?
Мама крутанулась и выскользнула из-под его левой руки. Замах ножа догнал ее спину уже на излете.
изображение
Мерзкий звук разрываемого шелка и лопающейся кожи заглушается моим криком: «Нет!».
Мама схватилась ладонью за лезвие и крупные капли начали свое движение по черно-белой ткани, поглощая ее ржавчиной цвета.
«Бери!».
Он оттолкнул маму.
Ненавидяще сощуренные глаза выцепляли меня. «Зачем ты его родила?!».
Оттолкнул ее и рванулся в мою сторону.
Набат частого сердцебиения съел все звуки. Ноги сами понесли меня вперед, к маме, поддержать ее.
Но его глаза били наотмашь: «Гаденыш!».
Мама вцепилась в его рубашку сзади: «Беги!».
Глаза заледенели…
Он побежал
навстречу
мне,
сжимая нож.
На бегу занося его высоко. Слишком высоко.
Дверной проем почти выбил нож из его руки и он опустился уже со смещенным центром тяжести.
Столкнувшись с моим ребром, выбил его из рук окончательно…
«Нет!».
Мама толкнула его вперед, чтобы дотянуться до меня.
Безумие незавершенного – и он побежал. Прочь. Из квартиры.
Ненавижу звук рвущегося шелка.
Я не чувствовал боли. Удар пришелся по ребрам вскользь и не причинил мне особого вреда. Только мокрое липкое пятно снаружи расползалось по майке и сердце пыталось пробить ребра изнутри.
Мы бежали. Я оглядвался, ища глазами голубую рубашку, боясь ее увидеть, но желая, если случится, увидеть ее первым.
Голубые глаза Иринки, плотно сжатые губы. Она боялась разреветься. Она хотела ободрить меня, но ее взгляд снова и снова останавливался на красном пятне моей майки. Складка между выгоревших бровей залегала все глубже и глубже.
Медсестра (или это была женщина-врач?) с очень суровым лицом сдернула с меня майку, протерла уже не кровоточащую ранку. Почему-то вздохнула и улыбнулась – уже мне.
До этого она словно не хотела меня видеть, обдумывала какие-то свои проблемы.
Пять стежков – быстрых. Я не чувствовал, больно ли. И наложила повязку. Моя майка осталась там, в кабинете.
Беззащитность. Быть одетым. Триггер. Еще один.
Мама не выходила долго, очень долго.
Под плащом. Обрывки мыслей. Кошмары бодрствования. Детские кулачки до крови прикушены. Слезы. Соленый вкус во рту.
Хлопнула дверь. Вошла тетушка и погладила меня через плащ. Дернулся, вжавшись лицом в угол.
И каждая секунда – целая вечность. Ожидание мамы.
И чувство, что я за секунду до безнадежности. По кругу. Все глубже и страшнее.
Ноги дрожат. И в ушах крит: «Зачем ты его родила?!».
Крик…
В нем ненависть, обреченность и горечь. Вот что там было.
Мы ехали обратно уже в полной темноте. Я прижался к маме, обнял, чтобы ее защитить, закрыть своим телом.
Она слабым голосом успокаивала меня, говорила, что все будет хорошо.
Я хотел верить. Я не верил. Мама обманывала. Себя и меня. Но хотела обмануть только судьбу.
Мне казалось, я не смогу уснуть. Но пригревшись, сразу погрузился в сон.
Сон, в котором через туман хора, пробивались отдельные голоса.
изображение
«Одно лицо», - голоса твердили это на разные лады. О чем они? Чего хотят от меня? Я эту фразу уже слышал. Только не помню, от кого. А это важно?
Это – самое важное. «Лицо» - оно внезапно появилось прямо передо мной. Мое лицо.
Что ли зеркало?
Лицо сначала безучастно смотрело куда-то сквозь меня, потом, словно только заметив, начало вглядываться все с большим и большим интересом, сузив глаза. И вдруг разочарованно отвернулось, а те самые глаза «слепили» вокруг себя другое лицо с сузившимися глазами. И я его видел совсем недавно. Его ненавидящее меня лицо.
Свет ударил по глазам. Я спал лицом к окну. Но мамы рядом не было. Я прикрыл глаза рукой и вздрогнул от боли. Под ногти набилась кожа. Моя кожа. С лица.
Во сне я пытался его содрать. Слезы разъедали рваные царапины.
Я не мог встать. Было не за чем. Никто не знает, что я проснулся. Может, обо мне забудут?
Все из-за меня. Я – причина маминой боли. Она могла из-за меня погибнуть. Моя мама.
Стараясь не издавать звуков, я захлебывался в слезах. Подушка намокла. Я задыхался. Повязка на ребрах давила на натянувшиеся швы. Острая боль.
На цыпочках подошла Иринка. Заглянула через плечо. Ойкнула, увидев кровоточащие царапины на торчащем из-под простыни лбу. Быстро убежала.
И почти сразу появилась тетушка. Попыталась взять на руки, развернуть к себе.
Я отбивался. Молча. Ожесточенно. Сцепив зубы. И все еще плача. От злости. Потому что не надо обо мне помнить, меня вообще не должно быть! Я все делаю только хуже.
Тогда мне казалось, что это продолжалось очень долго. Сейчас понимаю – минуты. Сколько сил было у ребенка, чтобы сумел все-таки вырваться и убежать?
Я забился в самый непролазный куст малины. Иголки кололи, но это было как-то правильно. Словно искупало мою вину.
За что?!
Те пять-шесть подростковых лет, когда я колол и резал себя. Нет, не наркота. Ее никогда не было. Обычные швейные игры, кнопки, шило, скрепки. С расслабляющей болью. Только она отпускала боль внутри. Позволяла жить.
Нашла меня все та же Иринка. «Жек!», - и протягивает ко мне руку. И через плечо: «Тут!». Протягивает ко мне руку. Мотаю головой. Не пойду.
Подошла мама. Белое-белое лицо. Забинтованная рука. Обеспокоенный взгляд: «Маленький мой».
Она несет меня умываться. Я смотрю на нее. Она крепится. Гладит меня по спине.
Едва сдерживаюсь, чтобы не плакать. Больно – жалко – стыдно…
Я это чувствую. Но это то, что чувствует мама.
«Что же ты наделал? Что же я наделала? Самый дорогой мой в мире человечек!».
Мама умывала меня, чувствуя это. Потому что внутри меня сжимался именно этот клубок.
Я не видел себя в зеркале. Но я видел лица тех, кто позже сидел за завтраком.
Дядя Вова. Внешне спокойный и доброжелательный, внутри кипел от гнева.
Тетушка. «Жалость – жалость – жалость».
Иринка – с желанием помочь, облегчить.
Братик. Сдвинутые брови и готовность защитить.
И «баушка» - любопытство и злорадство?
И главное – мама. Вина.
Каждое чувство сидело во мне, билось, требовало выхода.
Они переполняли меня настолько, что мешали дышать.
Я соскользнул со стула и убежал в сад.
Взрослым надо поговорить. При нас не будут.
Иринка догнала меня около гаража. Я лез на крышу. Она всегда казалась мне далекой и недосягаемой. Если лечь, то меня не будет видно. А я смогу увидеть опасность раньше. Но Иринка увидела. Попыталась заговорить. Я молчал. Мне нечего было сказать.
Иринка пыталась хоть как-то меня разговорить. Начала рассказывать книжку, которую только что прочитала. Увлеклась. И немного успокоилась. Я тоже.
Вскоре подошла тетушка и веселым голосом объявила, что сейчас будет купание в нагретой солнцем воде.
Дядя Вова затащил ванну в гараж, потому что на улице я бы купаться не стал. Я ж взрослый. Мама, одетая в тетушкино голубое с цветочками платье приготовила мыло, мочалку, полотенце и собралась за одеждой, пока я залез в ванну.
В ворота постучали.
Мама замерла. Я напрягся. Потом сквозь плохо прикрытые двери гаража донеслись голоса. Жесткий – дяди Вовы - и тот, который до сих пор повторяет внутри моей головы: «Зачем ты его родила?». К разговору присоединился голос тетушки. Мама сделала движение к дверям, но, увидев меня, голого, судорожно прижимающего к себе полотенце, метнулась ко мне. Присела. Обняла: «Ничего, маленький!». Но вышла туда. Она молчала. Я не слышал ни слова. Только строгий обличающий тетушкин голос. И глуховатые ответы.
Это было мучительно долго. Страшно. Очень. Одежды не было. Я не мог сделать ничего.
Голый. Уязвимость. Беспомощность.
Мама вернулась с одеждой для меня.
Прошел год. Я ничего не помнил. Совсем. Только этого год был для мамы особенно тяжелым.
Мы жили втроем. Бабушке не становилось ни лучше, ни хуже. Мама работала. И болела. Я добавил ей проблем своим энурезом. Она во всем винила себя. Я – себя.
Мозг блокировал воспоминания, оставив только последствия.
Бабушку тетушка взяла на лето к себе. Я привыкал жить с мамой вдвоем.
Стук в дверь. Мамино: «Кто?». И меня накрыло от того самого голоса.
Мама не открыла: «Уходи».
Его лицо, то самое, которое я уже видел. Ненависть и ярость. Он заглядывал в комнату. Мама схватила меня за руку, на ходу вставила молоток в ручку комнатной двери. Он разбил окно и вломился. Мы успели вылезти в форточку на кухне.
К тетушке дорога была перекрыта им. Я не знал, куда мы бежим. Но в этот раз я был одет.
Близко, в квартале от нас, жила мамина подруга – наша тетя Саша. Так мы ее называли.
Ее сыновья давно выросли; младший был в армии.
Мы жили у нее несколько дней. Потом поехали – далеко. К ее родителям. На большую и красивую реку. В деревню.
Сейчас понимаю – мама пыталась сбежать, скрыться.
Он обещал, что уедет навсегда, если она заберет заявление. Если нет – лежать нам в общей оградке. Если его посадят – друзья с нами разберутся.
Мама взяла на себя ответственность. Я долго не мог этого понять. Сейчас понимаю.
Сколько же я тебе, родная, доставил хлопот!
Игрушек не было. Книжки – только взрослые. В библиотеку, куда я тогда уже был записан, идти – не вариант.
Единственное развлечение – рисовать и играть с раскинувшим крылья светящимся в темноте орлом.
изображение
Мне нравилось брать его в ладошки и «летать» им. Я мог все. Взлететь высоко-высоко, спикировать, развернуться и кувыркаться в воздухе. Я был недосягаем.
Крылья и полет – вот что мне нравилось. И нравится. Это меня держит до сих пор. Это то, что позволяло выйти из того бытия, которое окружало меня.
А рисовать… я больше не любил.
Крылья – отличие. Рисовать – сходство.
Что в сухом остатке?
До 9 класса я боялся ножей. Особенно – ножей в чужих руках.
До сих пор оцениваю любое помещение на предмет многостороннего нападения.
Предпочитаю спать в одежде или она лежит так, чтобы максимально быстро оказаться на мне или со мной.
Людей оцифровываю на агрессивность. Даже своя шкала есть.
Не переношу многолюдие.
Одиночество – максимально комфортное состояние.
И сейчас я готов ко всему. Только зачем?
Годы жизни в тотальном непонимании, постоянном подпитываемом маминым чувстве вины.
Триггеры ненужности, беспомощности.
И гормональный бунт пубертата.
Попытка доказать себе, что я хоть кому-то нужен. Снова и снова, чтобы убедиться в очередной раз, что все «не то», а следовательно, они мне не нужны.
И инверсия – я не нужен.
Живи с этим.
Лицо… «Вылитый». Ни за что!
Вина… Маме своим появлением создал проблемы. Лучшей маме.
Стыд… Да, я рассказал о себе все. Почти.
Беспомощность… Ничего не изменить.
Бессмысленность… Ничто не изменится. Есть я. Я понимаю, чувствую. И я никому не нужен.
Кроме тех двоих, которым я действительно нужен.
В этом смысл. И для них я изменюсь. И пойму, что нет моей вины. И не за что стыдиться. Кроме лица.
Я пытаюсь понять человека. Он любил. И все, что было вне этого – мешало, отвлекало.
Возможно.
Понимал ли он, чувствовал, насколько ребенок, его ребенок, важен его женщине?
Нет.
Страх потерять ее?
Вероятно.
Попытка вернуть статус-кво?
Безусловно.
Он боялся наказания.
Но его не было.
Была только мама, оберегавшая меня. И он смирился.
Но свою вину нес с собой до конца.
И мама.
И я. С неправильно сросшимся переломом психики, серией попыток суицида (о, я бывал очень изобретателем!), неспособностью строить отношения и заблокировавший себе даже сам шанс сохранения генов семьи, чтобы не видел этот мир больше никогда этого лица. Моего. Его. Лица садиста.
Нож. С него началось. Нетронутый точилом – он представляет собой странное зеркало, искажающее важное – лицо. Но он же и показывает, каков человек на самом деле.
Это написано. Сначала я думал, что это надо мне. Говорить об этом невыносимо – перехватывает дыхание.
Писать – немногим проще. Но хотя бы получается говорить.
Я не жду вашей оценки. Она мне не нужна. Я знаю себе цену. Не ожидаю жалости. Я знаю свою силу. Я не предполагаю, что кому-то интересна моя история.
Каждому интересен только он сам.
Я только надеюсь, что вам хватит сил воздержаться от негативных комментариев. Это то, что мне точно не нужно.
Я пытался увидеть себя. И нашел свое зеркало – нож.
Я вижу линии альтернативных реальностей.
Черная – нож вошел на полсантиметра глубже. Не было бы ничего. Совсем.
Другая линия – я стал бы циником, понимающим, что сила решает все. И значит, сильным все дозволено. «Право иметь».
Третья линия – нерешительности.
И сегодняшняя моя реальность: без привязанностей, с непереносимостью прикосновений, попытками доказать себе собственную ненужность. Чувствующую чужую боль и бросающегося в этот омут. Не способного к радости. Со шрамами. С уважением.
Он всегда был красавцем и любимцем. В семье, среди друзей, женщин. И не терпел даже намека на соперничество. Побеждал. И уходил. Его мог остановить только тот, кто сильнее.
Мама. Она всегда жила для кого-то. Сначала – для родителей, сестры, брата. Потом появился я. И бабушка на руках.
Ответственность. Щедрость. Самоотверженность. И море любви. И защита.
Женщина, которая всегда была защитницей. Матерью.
Помните тот ценностный тест про выбор спасаемого? Старик или ребенок?
Ответ прост. Представьте, что старик – ваш отец или мать. А ребенок – ваше дитя. Единственный вариант – оба. А я – справлюсь.
Две трети во мне – от них. Оставшаяся – мои поступки. Все, что не убивает нас, изменяет. Чем чаще я вижу в себе его, тем тверже становлюсь в своем намерении прекратить роль.
Лицо – вылитый он. Только едва заметные шрамы на лбу.
Вспоминаю – и в зеркале лицо подтверждает: он, стиснутые губы и глаза – пучок ненависти.
До сих пор.
Подозрительность, мнительность, интерпретация любых фактор изначально с позиций моей ненужности. Ищу любой повод, чтобы сделать вывод: «Не нужен».
И подтверждение – трехсантиметровый шрам на ребрах слева…
Неспособность просить о помощи и принимать непрошенную. Надеяться только на себя. Отгородиться при возникновении проблем.
Это я. Я понимаю себя.
Повторить нельзя остановить. Поставь запятую. Это – твое зеркало.

URL
   

Записки водоплавающего архивариуса

главная